Поэт рассказал о своём затворничестве в Коктебеле, отказе от общения с Вознесенским, богеме и андерграунде
Он дебютировал в 1962. С 1965-го печатался на Западе и в самиздате. На родине первые книги стихов официально изданы в 1987. Сегодня в его библиографии несколько десятков сборников стихов, прозы, переводов, а также собрание сочинений. Член Союза писателей Москвы и ПЕН-клуба.
— Владимир Дмитриевич, недавно без комментариев вы прислали мне стихотворение Евгения Баратынского «Последний поэт», которым открывался его последний прижизненный сборник «Сумерки» (1842). Как это понимать?
— Стихи всегда говорят сами за себя — и объяснять их не надо. Порой их глубинный смысл раскрывается через десятилетия и даже через века. В настоящих русских стихах невероятно велика и сильна концентрация самых разных средств изъяснения. В этом изумительном синтезе, который дарован поэтам именно русской речью, — и лад, и особая музыка, и детали конкретного времени, и открытия, и озарения, и прозрения...
Боратынский происходил из древнего русинского рода. Его фамилию надо писать через букву «о» — от названия родового замка Боратынь (Богом ратуемый) в Галиции. Стихотворение «Последний поэт» — и плач, и гимн. Иногда в нынешнее время, прекрасно зная цену своим стихам и уровень вообще всех моих писаний — слава Богу, это знают и понимают и немалое число современников, — сам себе кажусь таким «последним поэтом». Но намерен и дальше жить и работать.
— Cтихи — «язык души». А кроме того, «выраженье» «высших сил». Вы чувствуете это так же, как и Баратынский?
— Не «так же», как Боратынский или какой-нибудь другой поэт, а по-своему. Потому что везде и всегда, в любых обстоятельствах, остаюсь самим собой.
— Кто ещё ваши поэты?
— Что значит — «ваши»? Лучшие русские поэты на протяжении всей моей жизни дороги для меня.
— Что заставляет вас вновь и вновь возвращаться к ним?
— «Возвращаться» не надо. Они всегда рядом. Что я должен искать у классиков? Я не литературовед. И с годами всё больше современников понимают, что и сам я давно уже классик.
— Мне показалось, вы назвали себя так, ничуть не смутившись?
— Я вовсе этим не кичусь. Веду себя максимально просто и скромно. Пусть люди высказывают своё мнение, это их право. Моя задача — работать.
— Вы давно обосновались в Коктебеле?
— С 1991-го. Впервые я оказался в Коктебеле в мае 1964-го. И сразу почувствовал, что когда-нибудь буду здесь жить. В Москве бываю зимой.
— От чего вы тогда убегали из столицы, в которой довольно долго прожили после окончания истфака МГУ?
— Никуда и никогда из Москвы я не убегал. У властей и соответствующих органов я и так везде был под присмотром. Но, даже постоянно ощущая этот малоприятный, нависающий тёмной пеленой не только надо мной, но и над моими соратниками по андерграунду многолетний гнёт, я вёл себя свободно, свою правоту твёрдо знал.
В прежние годы меня переполняла энергия. Мне были необходимы путешествия. Из Москвы я просто периодически уезжал. Часто жил и работал на Украине, в Кривом Роге, где я вырос, в дорогом для меня родительском доме. В 1970-х, в период моих бездомиц, ездил по стране. Моя прежняя богемность была вынужденной.
Известности в Москве, в нашей неофициальной среде, было у меня вдосталь. Более того, в мои молодые годы у меня была серьёзная, настоящая слава. Несмотря на то, что в отечестве меня четверть века не издавали, меня и мои стихи многие знали. Я охотно читал свои стихи в разных аудиториях. Те, кто помнит мои давние чтения, говорят, что это было особым, уникальным искусством. Само время было орфическим. Люди хорошо воспринимали стихи с голоса. Теперь этого нет. Прежняя эпоха ушла навсегда. И мои путешествия — тоже в прошлом. Человек я домашний. Живу затворником.
— Дом-музей Максимилиана Волошина от вас недалеко?
— Недалеко. В Коктебеле вообще всё близко от меня.
— Выходит, всё-таки аура места для вас отнюдь не отвлечённое понятие?
— Об этом лучше не распространяться. Это следует держать при себе. И любопытствующих в свой мир не допускать.
— Чтобы писались стихи...
— ...надо родиться поэтом. В начальный период нужна и хорошая школа. Но главное — дар.
— Какое самоопределение вы предпочитаете: шестидесятник, представитель советского андерграунда; основатель СМОГа (Самое Молодое Общество Гениев — Смелость, Мысль, Образ, Глубина)?
— Никакой я не шестидесятник. У нас была своя среда, неофициальная. Исследователи считают, что в прежнюю эпоху я был одним из основных героев отечественного андерграунда. Был, как вы верно отметили, основателем и лидером СМОГа. Но всегда был, повторяю, только самим собой и жил сам по себе, независимо от моего окружения и всего остального.
Всю жизнь везде был белой вороной. Всю жизнь кому-то мешал. Многим пишущим и нынче трудно осознавать и тяжело пережить тот факт, что я столько всего написал, что выжил, что постоянно, повторяю, работаю.
Раньше, со времени СМОГа, распоряжения о том, чтобы мои писания не издавать, исходили от властей. Политикой я сроду не занимался. Этика прежней эпохи — никуда не ходить, никого ни о чём не просить — жива во мне и сейчас. Когда-то меня вполне устраивала моя широкая известность в самиздате. В новом столетии все многочисленные издания моих книг случайны. Никогда никаких усилий по пристройству моих текстов я не предпринимал. Просто находились издатели. И потом выходили книги. И продолжают выходить.
Моя позиция, независимое поведение нынешнюю окололитературную публику озадачивают. И теперь меня сознательно замалчивают всякие тусовщики и дирижёры так называемого литературного процесса, которого не было и нет, потому что литературу создают одиночки.
— Легендарный — именно так, как правило, говорят о СМОГе…
— СМОГ действительно легендарное содружество. Его значение в том, что мы, несколько молодых поэтов, противопоставили себя официальным литераторам, ощутили себя в советских условиях свободными людьми. А также в том, что к поэзии мы относились как к главному делу жизни.
— Почему — вопреки всяческим уговорам ваших друзей эмигрировать — вы остались здесь?
— Потому, что хорошо понимал: мне, русскому поэту, необходима почва. Это не пустые словеса. Почва, да ещё и опыт, была у Бунина. Поэтому он сумел написать в эмиграции лучшие свои вещи. А у Набокова такая почва отсутствовала. Из России он уехал юношей. Поэтому при всей талантливости его книги порой словно из другого измерения, из параллельного мира.
Булгаков и Катаев остались на родине. Да, это судьба. Но это и созданные ими произведения. Катаев — лучший русский писатель за долгий советский период. На родине всегда есть свет на пути.
— И по-прежнему не сожалеете о своём решении?
— Нисколько не сожалею. В декабре 1989 года в Париже, пообщавшись с уехавшими туда знакомыми, отчётливо понял, что совершенно правильно поступил.
— Похоже, вы дистанцируетесь от поэтов-шестидесятников круга Евгения Евтушенко. А как вы относитесь к его строке, ставшей широко распространённой поговоркой: «Поэт в России — больше, чем поэт»?
— Ни от кого я не дистанцируюсь. Поэт или есть со всем своим миром — или его нет. Поэт может быть более значительным или менее значительным, но прежде всего он должен быть настоящим.
Что касается Евтушенко, то моих стихов он не понимал, о чём и сообщил мне в одном своём письме, прибавив, что также не понимает Вячеслава Иванова, Андрея Белого и ещё кого-то. Думаю, его хвалёное знание поэзии сомнительно. Мимо его внимания прошли Николай Шатров, Александр Величанский, Леонард Данильцев, Арсений Чанышев, Пётр Шушпанов и некоторые другие достойные поэты.
— Позвольте, не рассчитывая на ответ, вам возразить. Два стихотворения — «Каракульча» и «Я не стихотворец. Я поэт…» — Николая Шатрова Евтушенко включил в антологию русской поэзии «Строфы века», в которой наиболее полно представлены поэты мировой величины…
— В конце 1990-х годов один состоятельный предприниматель, коллекционер, меценат, пожелал издать собрание сочинений Евтушенко. Редактором этого издания стал один мой приятель. Он проделал титаническую работу, изыскивая оригинальные тексты стихов Евтушенко, поскольку тот, как всем известно, в советские годы соглашался на любые правки и купюры, только бы его стихотворения и поэмы были изданы.
Однажды Евтушенко пришёл к моему приятелю в задумчивости и сказал, что купил собрание сочинений Марины Цветаевой, прочитал его и понял, что по сравнению с Цветаевой он пигмей. Такое признание характерно для него. Вроде бы и самоуничижение, сознательное, на публику, чтобы говорили о том, какой он всё же искренний и честный. Но ведь одновременно он продолжал писать как заведённый, и писал он плохо, пусть это и осознавал. Да только остановиться не мог. Ему надо было действовать. Непрерывно напоминать о себе. Так он был устроен.
— Тогда — про Вознесенского. Он как поэт вам интересен?
— В начале 1960-х был интересен, как и многим в нашей стране. Но — недолго… В 1963-м и в 1964-м я, совсем юным, общался с Вознесенским. Он сказал мне, что я очень талантлив, что могу приходить к нему в любое время. Но я понял, что это общение мне не нужно, что я, и тогда очень много работавший, писавший новые стихи и поэмы, его уже перерос и путь у меня — без подсказок, свой собственный.
— А как художник — вспомнить его когда-то нашумевшие «видеомы»? Вы ведь тоже рисующий поэт...
— Вознесенский с его «видеомами» скорее дизайнер. Хотя рисовать он умел.
Сам я рисую с детства. Моё рисование напрямую связано с моей поэзией. В то же время это и самостоятельное искусство.
В прежние годы я нередко разрисовывал свои самиздатовские сборники. Ну а картинки мои — как это выразить проще? В моём понимании живопись должна быть живописью, а графика — графикой.
— Рассуждая, какой видите свою задачу, вы ответили: «Она простая вроде. И — довольно сложная. Продлить дыхание русской речи».
— Да, главная моя задача — продлить дыхание русской речи. Расширить её возможности. Речь ведёт меня сама. В наше время, с появлением целой армии пишущих, да ещё и публикующих свои сочинения в интернетовских и бумажных изданиях — и при этом малоспособных, — речь надо не только беречь, но и спасать.
— Вас как стороннего наблюдателя столичной жизни что-нибудь удивляет в современном литературном процессе — «так называемом» в вашей терминологии?
— Литературного процесса, повторяю, не было, нет и быть не может. Есть некая имитация такового, некое людское и словесное роение. Зачем мне наблюдать столичную жизнь? У меня своих забот предостаточно. Что меня может удивить? Появление талантливого поэта может обрадовать. Всегда радуюсь, когда кто-то написал что-то хорошее, достойное. И никому никогда не завидовал. Это как раз мне, с моим арсеналом написанного, множество современников почему-то завидует. Пусть лучше напишут что-нибудь приличное.
— Вы помогаете напечататься ещё никому не известным поэтам. Откуда этот альтруизм?
— Помогаю потому, что хоть кто-нибудь, при нынешнем всеобщем разобщении, должен это делать. И я поступаю правильно.
— С чем связана ваша просветительская работа, возвращающая часто из небытия, из частных архивов талантливых малоизвестных ушедших поэтов? Cреди них — Олег Хмара, уже упоминавшиеся вами Арсений Чанышев, Пётр Шушпанов…
— Я не культуртрегер. Просто если не стану заниматься публикациями моих друзей, соратников по андерграунду, и тем более тех, кого нет в живых, то вряд ли кто-то ещё проявит инициативу. В минувшую эпоху было много всего создано талантливыми людьми из нашей неофициальной среды. Не только полная, но и приблизительная картина того, что создано в ХХ веке, до сих пор отсутствует.
— Бродский знал о вашем отношении к его стихам? Вот, например: «Это мой антипод, полнейший», «это для меня человек со знаком минус», «поэт с негативной энергетикой», «придуманные головные вещи», «механистичность», «тяготение к хохме» — в адрес Нобелевского лауреата звучит несколько обескураживающее, не так ли?
— Всё, что хотел, я уже давно сказал. Могу привести отзыв Арсения Александровича Тарковского о стихах Бродского: когда их читает, у него возникает ощущение, что сам автор пошёл погулять, а за него пишет какая-то машина. О моих стихах ещё в 1965 году Тарковский всем говорил — а он своими словами не бросался, — что в них каждая строчка гениальная. Лучше всех, лаконично и точно, сказала Марина Саввиных: «Бродский — кухня, Алейников — Вселенная».
— Почему в современных стихах напрочь «из обихода» исчезла эпиграмма — «окогчённая летунья», «хохотунья», «егоза», по слову Баратынского. Или, быть может, этот поэтический жанр трансформировался во что-то иное?
— Эпиграммы живы доселе. Они есть и у меня.
— Поэты, переключающиеся порой на прозу, не редкость в истории литературы. Но ваша проза, что вы всегда подчёркиваете, стоит особняком. Как вы определяете свой жанр?
— Моя проза — это проза поэта. Свободная, ассоциативная, полифоничная, нередко ритмическая. Литературоведы пытаются придумать для неё разные определения: поэмы, даже былины (мол, собрались у Владимира Красное Солнышко русские богатыри — творческие люди нашего андерграунда), ещё какие-то. Но это именно проза поэта. Моя. Личная. И подобной прозы никто больше не пишет. Свою поэзию и свою прозу я не разделяю. Это единое творчество. Один критик заявил, что я — Нестор русского андерграунда. По мнению другого, моя фантасмагоричная проза стоит вровень с лучшими книгами Маркеса. Вот так живёшь и что-нибудь очередное о себе узнаёшь.
— Хотелось бы думать, что навсегда в прошлом реалии из вашего романа «Тадзимас» (2013), название которого читается наоборот как «Самиздат». На сегодня лично для вас ситуация с изданием книг складывается как нельзя лучше. А если в целом — что за время, в которое мы живём?
— Самиздат продолжается и сейчас — в новом виде, в интернете, для всей массы пишущих. Для меня, воспринимающего его по-особенному, он никогда не закончится. По давней нашей самиздатовской традиции я по-прежнему обмениваюсь текстами с друзьями и знакомыми. А нынешнее время называется «как бы время».
— «Поэт-трибун» — явно не про вас. И вообще, для душевного здоровья, видимо, комфортнее и полезнее находиться подальше от властей предержащих. Тем не менее возможны ли в принципе разумные отношения между художником и государством?
— Никогда не имел никаких отношений с государством. Если оно хоть немного представляет, что такое поэзия, то пора бы ему вспомнить обо мне. Ведь я воспел свою родину, как никто другой.
— На ваш взгляд, что необходимо, чтобы судьба поэта складывалась удачно?
— Вряд ли кто-нибудь или что-нибудь может повлиять на судьбу. Она складывается по законам Вселенной.
— Вам, «как и всегда, интересен и важен» «сам творческий процесс». Вас, «как и всегда», ведёт чутьё — так, в 1991 году внезапно наотрез отказались от переводов на русский язык чужих стихов, которым отдали немало лет, и «ушли» в свои, которые вскоре стали издавать. Какое ваше третье «как и всегда»?
— Творческий процесс — главное. Что потом происходит с написанными вещами, не так уж важно. Если они настоящие — когда-нибудь их издадут. Переводить чужие стихи я перестал потому, что мне надоело привносить в них много своего, чтобы они жили в русской речи. Моё третье «как и всегда»? Жить и работать. Да, как и всегда.
Елена Константинова
Фото из личного архива Владимира Алейникова, публикуется с его разрешения